Жорж Бизе и Шарль Гуно

Жорж Бизе и Шарль ГуноЖорж Бизе и Шарль ГуноЖорж Бизе приехал на тот же Лионский вокзал, где три года назад начиналось его путешествие, — и Париж поглотил его, как ничтожную щепку. Он вдруг явственно ощутил свою полную неустроенность и гнетущую силу обступивших забот.
Город детства… Знакомый и незнакомый… Стрелы улиц префекта Оссманна врезались в тело древних кварталов. Меняется город — меняется психология: наверх выплыли новые люди. «Я-то, сударь, по крайней мере выполнил свой долг перед родиной — я нажил состояние!» — случайно донесшееся изречение одного из прохожих заставляет Бизе улыбнуться: наверное, с этой изысканной точки зрения и он, и отец — никудышные патриоты.
Снова площадь Бастилии, где простреленный гений Свободы балансирует на позолоченном шаре. Оборванец просит су у расфранченной лоретки. «Нету мелочи!» — отвечает она и приказывает кучеру: «В Булонский лес!» — «В лес?! — кричит ей вслед оборванец. — В чужую постель ты скачешь, блоха, а не в лес!»
Бизе — старший и младший — возвращаются из больницы: Жорж встретился с матерью после трехлетней разлуки.
—Ужасно…
—Ее, наверное, лучше бы взять домой… Они только попусту тянут деньги…
—Домой — на мучительное угасание?
—Ты считаешь, что ей там помогут?
—Боже мой, что я знаю?!
Какое горькое возвращение! Как ему ненавистен Париж! Город детства… Знакомый и незнакомый… Сегодня так чувствуют многие.
—Наш Париж, Париж, где мы родились, Париж 1830—
1848 годов, — уходит в прошлое. Общественная жизнь быстро эволюционирует, и это только начало, — пишут братья Гонкур в «Дневнике». — Настоящий апофеоз преуспевающих каналий… Вся внешность этих людей свидетельствует о богатстве не великой давности, сколоченном за одно поколение крупными хищениями в армии, генеральном казначействе, заманиванием клиентов в конторы, всякого рода грязью и низостью… Широкая, как у скотопродавцев, грудь,
озабоченные, порою комичные лица деревенских ростовщиков, бычья шея, массивные широкие плечи, крепкие руки, большой живот… Эти люди, нагло выставляя напоказ свои состояния, наиситые с такой легкостью, на каждом шагу как бы говорят порядочному человеку: «Ты жалкий дурак!»… О!
По заслугам им был дарован Домье!»
…Нувориши хотят выглядеть интеллигентами. Они даже готовы на пытку скукой. Кафешантан — или симфоническое собрание? Вчера не желали слушать «скучную классику» — сегодня Гайдн, Моцарт, Бетховен стали престижными. Полотна пока еще определяют по достоинству рамы — но вкусы устойчиво академичны.
Париж нетерпим — и в ответ он взрывается. Сумасшедшие дни. Лихорадочные вечера в смутном мире богемы… Споры, тысячи противоречий, ежедневно возникающие и тут же гибнущие авторитеты, громогласные декларации и ничтожные результаты. Мыльные пузыри, накипь времени. И однако же — время, небезрезультатное для искусства.
Минуло пять лет с той поры, когда после отказа жюри Всемирной выставки принять картины нового направления, почти рядом с официальным Салоном, вызовом прозвучала афиша одного из отверженных:
РЕАЛИЗМ
Г. КУРБЕ
40 ПОЛОТЕН
—Когда Курбе появился, все еще задыхалось в узких рамках традиций. Он разбил эти рамки, и осколки ранили многих, — заявляет Валлес.
Двумя годами позже на арене борьбы — Гюстав Флобер.
— Идеалы оставлены, лирика устранена. Взамен новое: суровая, беспощадная правда входит в искусство, как последнее достижение опыта, — говорит о Флобере Сент-Бев.
В 1857-м публикуют «Мадам Бовари». Возникает процесс о «безнравственности произведения».
За «Цветы зла» судят Бодлера.
Но искусство — неостановимо. В эту пору из печати выходит «Возмездие» изгнанного из страны Виктора Гюго, звучит музыка Берлиоза, выставляют свои работы Делакруа, Коро, Домье, Мане; делают открытия физиолог Клод Бер-нар и микробиолог Пастер — человеческую мысль тоже не остановишь. Милле, силой загнанный в 1848 году на штурм баррикады Рошешуар и по сей день не забывший ужасов этой бойни, мастер, о котором Бодлер говорит, что у изображаемых им крестьян души революционных трибунов, создает в 1860-м полотна «Женщина кормит ребенка», «Всем по зернышку», «Ожидание», «Стрижка овец»… Он желает запечатлеть те края, где «жизнь при всей своей суровости полна доброты, а воздух так чист и прозрачен в августовские дни» — но картины печальны и беспощадны.
Жизнь сместилась. Академия — символ застоя, искусство выходит на улицу. Кафе Таранн, кафе Флерюс, кафе Тор-тони, погребок Андлер, «Кабачок мучеников», где в дыму дрянных трубок и в тумане пивных испарений Камилл Пис-сарро требует «спалить Лувр»… «Лысые головы, ниспадающие на грудь бороды, запах дешевого табака, капустного супа и философии… Немного дальше — блузы, береты, звериное рычание, перебранки, каламбуры — это художники, скульпторы, живописцы… Бывшие натурщицы, красивые, слегка поблекшие. Странные лица, претенциозные фамилии, необычные прозвища, отдающие злачными местами. Титин де Баранси, Луиза Ножом-по-Сердцу. Своеобразные, на редкость утонченные, прошедшие через множество рук и сохранившие от каждой из своих многочисленных связей легкий налет учености. У них готовые мнения решительно обо всем. В зависимости от того, кто сегодня их любовник, они могут быть реалистками и романтиками, католичками и атеистками, они и трогательны, и смешны… Стучат пивные кружки, спорщики горячатся — крики, воздетые руки, растрепанные волосы…
Пивная выносила свои приговоры, благодаря ей люди приобретали известность. В том глубоком безмолвии, в какое Империя погрузила Париж, он оборачивался на шум, который ежевечерне поднимали там восемьдесят — сто молодцов», — свидетельствует Альфонс Доде.
Сумятица, неразбериха. Но уже собираются воедино драгоценные звенья. Курбе, Флобер, Мане, Бизе. «1850 — «Дробильщики камня», 1857 — «Мадам Бовари», 1865 — «Олимпия», 1875 — «Кармен». Блещущая на солнце золотая цепь». Так век спустя скажет Эммануэль Бондевилль.
Однако сейчас Жорж Бизе — на распутье. Шарль Гуно — вот в ком видит он свою нравственную опору. Конфликт с «Фаустом» позабыт, они снова друзья. Но и Гуно не скрывает растерянности. Благородная лирика несозвучна событиям времени.
Преуспел Оффенбах. Музыкант гениальный — чему он служит? Фарс Империи отражается в зеркале сцены. Его «Буфф-Паризьен» — «злачное место хорошего тона…» «Бонбоньерка, набитая игривыми куплетами и биде, украшенная при входе фотографиями полуобнаженных актрис, театр с отдельными кабинетами и закрытыми ложами, где создается слава таких людей, как Гектор Кремье, извлекающий барыши перекупкой бездарных куплетов, — он лезет все выше и выше, наживая деньгу при помощи пьес, написанных не им. Это целый мирок, в котором все связаны друг с другом. На нижней ступеньке — писатель-фигляр Коммерсон, на верхней — сводный брат императора герцог Морни, меценат Оффенбаха, человек, словно воплотивший в себе Империю — растленный, пропитанный до мозга костей всеми парижскими пороками, испытавший все виды самого низкого падения». В феврале 1862-го Кремье отдает душу — дьяволу или Богу? Знаменитый комедиограф театра Буфф даже в предсмертной агонии продолжает имитировать знакомых актеров. «В загробный мир он вступит со скабрезной шуткой. Не сама ли смерть потешается над собою в мозгу этого водевилиста?» — иронизируют братья Гонкур.
Смерть все ближе подходит и к жилищу семейства Бизе.
Эме возвратилась.
— Мы потеряли всякую надежду спасти ее, — признается Жорж одному из друзей. — У меня нет сил ни на что, кроме слез.
А ведь нужно делать вид, что все в порядке! Эме дома — потому что ей лучше! Врачи ведь сказали — здоровье идет на поправку — просто нужен семейный уют и покой, да-да, полный покой. И — пока полностью не восстановятся силы — как можно меньше работы. Ни малейшего утомления! Разумеется, если вы не хотите, чтобы процесс исцеления затянулся!
Верит ли этому сама Эме?
В доме появляется 24-летняя эльзаска Мария Рейтер. Эме с горечью наблюдает, как любезен с нею Адольф-Аман. Но пока что Мария ведет себя, кажется, безупречно. Служанка… Врачи и лекарство… Неустроенный сын…
Гроши, оставшиеся от стипендии Жоржа, тают молниеносно. Жорж, привыкший за эти три года к свободе, вновь в тисках семейного распорядка… Уже время представить в Академию новое сочинение — отчет за третий год, но работа продвигается туго: для творчества нужен покой. Дни бегут — и у каждого протянутая рука: «Денег! Денег!»
«Денег!»
Гуно сводит его с Шуданом. Издатель принимает молодого композитора очень тепло.
—Христос, как вы знаете, изгнал торгующих из храма. Вероятно, я мог бы принадлежать к их числу… Утешаю себя в известной степени тем, что я все же торгую не музыкой, не искусством — в этом я понимаю не много. Мой товар — это ноты. Бумага, испещренная множеством знаков, которые мне недоступны.
—Если следовать этой логике, — говорит чуть задетый Бизе, — то Христос, вероятно, изгнал бы из храма и нас, композиторов! Это мы продаем нашу музыку, наше искусство — вам, за презренный, конечно, но крайне необходимый металл…
—Я не хочу никого обижать. В семейном издательском деле я с двенадцати лет. Видел много и многих. Для кого-то искусство — путь к относительно легкой наживе. Другие — хочу думать, что их тоже немало — видят в общении с нами, издателями, наиболее краткий и естественный путь к сердцам. Прозвучавшее — умирает, напечатанное — живет… А наш мир, к сожалению, материален и даже гений не избавлен от житейских забот, или — скажем лучше — необходимостей. Я знаю жизнь! Я женился, когда мне было семнадцать. Через год открыл собственный торговый дом. И вдруг — революция… Революция разорила меня. С тех пор я не люблю революций. Что ж — олигархии отступают, но не сдаются. Я не сдался. Я выстоял. Знаете — почему?
—Почему же?
—Я закрыл свое сердце. Для личных эмоций, для симпатий, для антипатий. Я учитывал спрос — только спрос. Еще раз я сказал себе — «ноты только товар».
—В этом случае — я боюсь — мне рассчитывать не на что. Парижане забыли меня за три года. Да сейчас и не самое подходящее время для музыки…
—Никогда — или почти никогда — не возникала такая торговая конъюнктура, при которой бы резко увеличился спрос на серьезные сочинения… Что же… Есть ведь еще и реклама!.. Имена создаются! Не хочу преувеличивать роль и значение торгового дома Шудан — но ведь именно здесь дебютировали и Берлиоз, и Гуно, когда были начинающими музыкантами… Что-то мне подсказало, что в них есть перспектива…
—Значит, все же эмоции?
—Как сказать… Быть может — опыт. Я спросил господина Гуно — вот он так горячо рекомендует мне молодого маэстро Бизе… А доверит ли он господину Бизе транскрипцию своей оперы «Филемон и Бавкида»? Для меня было существенно важно, что маэстро немедленно и без тени раздумий ответил мне «да»… Если вы согласитесь, то с этого и начнем… Пока — переложения сочинений тех авторов, которых знают. Дальше увидим. Само время, вероятно, подскажет нам правильный путь.
Что-то — все-таки лучше, чем совсем ничего, и Бизе благодарен Гуно за дружескую услугу.
—Ну, какие тут могут быть счеты! Сегодня — я, завтра —ты мне, дорогой мой Бизе… Кстати, — ты ведь знаешь Бельваля?.. Ну да… Первый бас Большой Оперы. Он разучивает партию Солимана в моей «Царице Савской». И — никак… Так не мог ли бы ты… Дело в том, что я несколько перегружен… Остается написать еще выход Балкис и сцену над телом умирающего Адонирама. Ах, Глюк, где ты? Где ты, Еврипид?.. А ты — негодяй! Две любви сразу! Как, черт возьми, тебе это удается? Я так никогда не мог: я нахожу, что две — в данном случае меньше, чем одна!.. Тем не менее хорошенько обхаживай этих дам — и симфонию, и увертюру; мне не терпится их услышать.
«Две любви» — это симфония «Рим» и увертюра «Охота в лесах Остии». Гуно, стало быть, знает, как занят Бизе… Гуно знает также, что происходит в доме Бизе, пораженном бедою.
Но «милый Жорж» не умеет отказывать друзьям. Он уже впрягся в репетиции «Царицы Савской».
Искренне ли он это делает? Да — вполне. Музыка Шарля Гуно ему нравится. И потом — это якорь нравственного спасения, способ хоть на время вырваться из трагической атмосферы родного дома, вырваться без угрызений совести, без самоупрека в том, что ты сбежал.
Вскоре появляются и уроки. Младший сын Антуана Шу-дана — Антони — готовится к экзамену в Парижскую Консерваторию, и Бизе начинает с ним заниматься.
Бизе мог бы и сам выступать как солирующий пианист — и нечаянный случай дает этому подтверждение.
В 1861 году Ференц Лист вновь приехал в Париж. Галеви пригласил его отобедать.
Обед кончился, переходят в рабочий кабинет Галеви — и после теплой беседы у камелька, за чашечкой кофе, Лист садится за клавиатуру. Он играет один из последних своих этюдов, еще неизвестных присутствующим, преодолевая технические препятствия с поистине дерзостным мастерством. Вспыхивают аплодисменты — и Лист начинает исполнение нового, еще более сложного сочинения. Окружив гениального музыканта, присутствующие поздравляют его, воспевая хвалу таланту, удивляясь свободе, с которой он исполняет поистине головоломные пассажи.
—Да, — отвечает Лист. — Это действительно очень трудная пьеса, ужасно трудная, и мне кажется, что есть только
два пианиста, которые могут сыграть ее так, как написано и в желаемом мною темпе: Ганс Бюлов и я.
Повернувшись к Бизе, Фроманталь Галеви неожиданно спрашивает:
—Обратил ты внимание вот на этот пассаж? — И эскиз
но играет то, что его поразило.
Бизе просит уступить ему место — и повторяет по памяти тот же пассаж, но без малейшего отклонения.
—Подождите, подождите, молодой человек! — говорит удивленный Лист. — Но это же точное повторение того, что я написал.
Лист ставит на пюпитр ноты — и Бизе исполняет сложнейшее произведение с блеском, воодушевлением, потрясающей смелостью. Вспыхивают бешеные аплодисменты.
Лист подходит к Бизе и крепко жмет ему руку.
—Мой юный друг, я думал, что существуют лишь два человека, способные победить трудности, которые я имел удовольствие вложить в эту пьесу. Я ошибался — нас трое и, во имя справедливости, нужно признать, что самый юный из трех — в то же время и самый отважный, и самый блестящий.
Да, слушателей потрясает исполнение Жоржем Бизе этюдов Хеллера, 32 вариаций Бетховена, «Похоронного марша» Шопена, Фуг и Прелюдий из «Хорошо темперированного клавира» Баха, «Свадебного марша» из музыки ко «Сну в летнюю ночь» Шекспира, созданной Мендельсоном, — здесь под пальцами пианиста, кажется, оживают все оркестровые краски.
«Он быстро завоевал особую и редкостную репутацию — несравненного чтеца партитур, — говорит о Бизе Берлиоз. — К тому же его пианистический талант настолько велик, что, исполняя с листа оркестровую музыку, он не останавливается ни перед какими техническими трудностями. После Листа и Мендельсона почти не видно было чтецов равной ему силы».
Однако карьера концертирующего пианиста Бизе не пленяет.
—Я играю на рояле хорошо, но зарабатываю себе этим
на жизнь очень плохо, — признается Бизе одному из знакомых. — Ни за что на свете я не решился бы играть публично. Нахожу профессию исполнителя отвратительной. Это смешное предубеждение обходится мне примерно в пятнадцать тысяч франков в год. Иногда играю у принцессы Матильды и в немногих других домах, где к артистам относятся как к друзьям, а не как к слугам.
Он считает, что исполнительская деятельность может повредить его композиторской репутации.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *