Игнацы Ян Падеревский

Игнацы Ян ПадеревскийИгнацы Ян ПадеревскийСамый прославленный из учеников Лешетицкого пользовался самым большим вниманием прессы и был самым обожаемым, самым преуспевающим и самым легендарным пианистом после Листа. С нимбом волос вокруг головы и внешностью изысканной и романтичной, со своей властью над публикой и со своим благородным звуком, с почти осязаемым магнетизмом, поэтичностью, обаянием и таинственностью, Игнацы Ян Падеревский для доброй половины земного шара был воплощением пианизма. Когда Берн-Джонс увидел его прогуливающимся по улицам Лондона, он помчался рассказывать всем знакомым, что видел архангела, сошедшего на землю. (Вскоре их представили друг другу, и в результате появился известный портрет.) Оставаясь знаменитостью на протяжении полувека, он, по оценкам, заработал десять миллионов долларов. Значительная часть этих денег была получена в Соединенных Штатах. Как серьезно объяснял Генри Т. Финк, «у него есть дом в Париже, шато в Швейцарии, и у него дорогостоящие привычки и хобби, также как и у его жены. Поэтому он нуждается в деньгах. Легче всего их заработать в Америке».
Но был ли он лучшим пианистом своего времени? Многие его соратники так не думали, и карьера его представляет собой пример того, как можно стать знаменитым превыше всякой меры, не заслужив глубокого уважения коллег-профессионалов. Розенталь поехал слушать его в Лондон и, по рассказам, вышел из зала, пожимая плечами: «Да, я полагаю, что он хорошо играет, но это совсем не Падеревский». Рейзенауэр однажды слушал рассуждения о высокой культуре Падеревского, его лингвистических талантах, его уме. «Да, — сказал Рейзенауэр, — он разбирается во все, кроме музыки». Другие музыканты, однако, проявляли не столько зависть, сколько почтительное восхищение тем, как ему все это удается. «Смотрите, как внешность Падеревского помогает ему, — говорил Зауэр. — Его длинные, вьющиеся светлые локоны, печальный вид, который он всегда имеет, — это как раз то, что нужно поклонникам героических фигур. Это приносит ему доллары».
И все же, когда пианисты и музыкальные критики собираются вместе и предаются воспоминаниям о знаменитостях, которых они слышали, имя Падеревского упоминается удивительно редко. Гофман, Рахманинов, Годовский, Бузоии, Розенталь, даже де Пахман — вот легендарные фигуры. Одна из причин этого состоит в том, что для профессионалов мастерство — важнейший критерий. Падеревский не обладал блестящей техникой — его записи, начиная с 1911 года, явно демонстрируют это, — и нередко он шел по пути наименьшего сопротивления, упрощая трудные пассажи или замедляя темп в трудных местах. И, конечно, его выступления в старости, когда он уже не был в состоянии контролировать свою игру должным образом, сослужили ему дурную службу.
Но никому не удалось бы на протяжении стольких лет приводить в трепет публику, не имея в своем арсенале чего-то, что было бы уникальным или редким в мире пианизма. Несмотря на все технические погрешности его игры, Падеревский обладал благородным звуком и чувством стиля. На это накладывалось благоговейное восхищение, внушаемое его обликом. Он тщательно заботился о том, чтобы все, что его окружает, соответствовало его сценическому образу. Его гастрольные поездки, совершаемые в личном железнодорожном вагоне, с поваром и официантом, со своим настройщиком, массажистом и личным врачом, с женой и ее персоналом, не могли именоваться столь неблагородно. Это были не поездки, а королевские кортежи. Бурный, истерический восторг, который Падеревский вызывал у женщин, не уступал триумфам Листа. Женщины выстаивали очереди, чтобы выразить свое преклонение перед руками, застрахованными на сто тысяч долларов (сегодня они были бы застрахованы на десять миллионов). Когда он отправлялся обратно в Европу, дамы устремлялись на пристань, чтобы проводить его. Падеревский всегда являлся лакомым кусочком для репортеров, и они всегда были поблизости. Нью-йоркская Sun 23 апреля 1896 года поместила весьма яркое описание такого события:
Когда вчера в полдень пароход «Белой Звезды» Teutonic торжественно отошел от пирса, на фоне звуков духового оркестра, криков моряков и всех обычных шумов порта был слышен хор пронзительных женских голосов. Это были прощальные крики поклонниц Падеревского… Еще до этого прощания они тесной толпой окружили терпеливого артиста, пожимая ему руки, даря цветы, требуя автографов и со слезами в голосе умоляя его поскорее вернуться.
Одна девушка заполучила три автографа Падеревского, продолжает газета. «Один — чтобы поместить его в рамку и повесить в спальне, другой — чтобы положить его внутрь рояля для улучшения звука, а третий — чтобы всегда носить его с собой». Падеревскому нетрудно было стерпеть эти неистовства. За три месяца он заработал в Штатах триста тысяч долларов, свободных от налогообложения, причем изрядную долю этих денег ему принесли женщины. Алан Дэйл, газетный репортер, описывал аудиторию Падеревского в 1899 году: «Я был там буквально как в цвет-пике. Вокруг меня бушевал какой-то матриархат во плоти. Это были девушки во фланелевых блузках и в шелковых, в свободных корсетах и в затянутых, девицы рослые и крупные, а также маленькие и коротенькие. Это были девушки в шляпках и в шапочках, девушки с обручальными кольцами и без них, девушки…». Как указывал Генри Лэйхи в своих «Знаменитых пианистах», о Падеревском писали больше, чем о любом другом пианисте за всю историю этого вида искусства, и к тому же «он подвергался лести со стороны женщин больше, чем кто-либо со времен Листа». Конечно, Лэйхи строго добавлял: «Все это результат скорее деловой активности его менеджера, чем его искусства, хотя, конечно, было связано и с внешним обликом пианиста и с его романтичной историей». Деятельный менеджер, упоминаемый Лэйхи, — это Хьюго Гёрлиц. Много лет спустя Гёрлиц, предаваясь воспоминаниям, сообщил Леонарду Либлингу, что он специально организовывал отчаянную давку в проходах нью-йоркских концертных залов, пока в 1940-е годы пожарная охрана не прекратила это. Как это передает Либлинг, па всех ранних концертах Падеревского Гёрлиц раздавал по пятьдесят билетов студентам, с тем чтобы они толпились, «якобы охваченные безумным желанием увидеть вблизи, как рождаются магические звуки Падеревского».
Слава пришла к Падеревскому не сразу. В течение довольно многих лет он не без трудностей пробивался к успеху. До некоторой степени он был самоучкой: хотя влечение к музыке проявилось у него рано, как и у всякого, кому суждено стать крупным пианистом (в возрасте примерно четырех лет), систематического обучения он не получал до двенадцати лет. Это очень важный момент, ибо отсутствие должной выучки многое объясняет в его последующих затруднениях. Не получив в детстве набора необходимых навыков, которыми должен обладать любой способный ребенок, он вплоть до конца жизни вынужден был бороться с техническими проблемами. Это же обстоятельство может объяснить и его нервозность на публике. Волнуются все артисты, но Падеревский бывал просто несчастен, и нередко его буквально выталкивали на сцену. Вероятно, в глубине души он испытывал неуверенность, лучше кого бы то ни было зная пределы своих возможностей.
Только в Варшавской консерватории, куда он поступил в возрасте двенадцати лет, он получил надлежащее руководство. Но неверные привычки в его игре уже укоренились, и в консерватории он не встречал ободрения. Ему постоянно внушали, что таланта у него нет и большим пианистом ему не стать. Как ни странно, эти предсказания, скорее всего, должны были бы оправдаться, поскольку Падеревский приступил к серьезным занятиям слишком поздно и не имел за душой ничего, кроме решимости. Тремя годами позже его концертное турне по России прошло безо всякого успеха, что как будто подтверждало предсказания его педагогов. По всем отзывам, в этих гастролях Падеревский наполнял просторы России звуками фальшивых нот. Он вернулся в Варшавскую консерваторию, затем учился в Берлине и, наконец, в Вене, у Лешетицкого. В то время ему было двадцать четыре года; только очень упрямый человек, влюбленный в фортепиано, мог надеяться на успешную карьеру, пренебрегая возможностью стать учителем музыки. Ответ заключался в Ле-шетицком. «За эти несколько уроков он дал мне больше, чем я получил за все двадцать четыре года своей жизни», — позже говорил Падеревский. Сначала Лешетицкий не надеялся добиться чего-то от этого настойчивого поляка. Он посадил его за этюды Черни и работал с ним над звуком. «Слишком поздно! Слишком поздно!» — восклицал он. «Вашим пальцам не хватает дисциплины! Вы не умеете работать!» Но он все же работал, и делал это с такой страстной увлеченностью, что почти пугал Лешетицкого.
Его официальный дебют состоялся в Вене в 1887 году; на следующий год он играл в Париже. Именно там началось увлечение Падеревским. Его сольный концерт стал сенсацией, и два крупнейших дирижера поспешили пригласить Падеревского для совместных выступлений. Пианист был к этому не готов — его репертуар в тот момент состоял из единственной сольной программы, и ни один концерт не входил в него. Ему пришлось выучить вторую программу за три недели, что было почти самоубийством. В 1890-м он приехал в Лондон, и в афишах его назвали «Парижским львом». Этого лондонская публика не любила. Подобная крикливая реклама имела оттенок дурного вкуса и была совершенно не в английском духе. Так же выглядела и его огромная грива рыжеватых волос. Бернард Шоу — в то время молодой музыкальный критик — все же нашел у него достоинства. «Его очарование заключается в его мягкой, благородной манере с примесью юмора… Программа его концерта совершенно не утомительна, как это и должно быть». Но вскоре Шоу стал сокрушаться по поводу ритма Падеревского: «Его rubato превосходит все разумные границы… необычайно темпераментный, музыкальный молодой кузнец».
В 1891 году он приехал в Америку при содействии фирмы «Стейнвей» и 17 ноября дебютировал в новом Карнеги-холле. Оркестром дирижировал Вальтер Дамрош. Публики было немного, и большую часть ее составляли контрамарочники, так что весь сбор за вечер составил пятьсот долларов. Но такое больше никогда не повторялось. Хотя у критиков остались сомнения, слушатели были в восторге. «Его нельзя назвать идеальным пианистом», — писала Нью-Йорк Таймс. Публика не обращала на это внимания. В программу своего первого выступления Падеревский включил два Концерта — четвертый Сеи-Санса и свой собственный, ля-мажорный. В Нью-Йорке он выступил шесть раз на протяжении недели, исполняя три концерта с оркестром и на каждом вечере — ряд сольных произведений. В поздние годы Падеревский ужаснулся бы такому безумному расписанию. Всю неделю он занимался по семнадцать часов в день и под конец привлек к себе невиданное внимание. «Стейнвей» тотчас продлила его турне. Он обязался сыграть восемьдесят концертов, с гарантированной выплатой тридцати тысяч долларов. Вместо этого он сыграл сто семь концертов, и, соответственно, увеличился его доход. Его программы были весьма серьезными. В Чикаго он играл пять сонат Бетховена — Waldstein, «Аппассионату» и три последних, а также Хроматическую фантазию и фугу Баха в добавление к ожидаемым пьесам Шопена, Листа и его собственным (конечно, Менуэт соль мажор). Эмиль Либлинг, ученик Листа и глава пианистов Чикаго, высказывался по поводу магнетизма Падеревского. Он полагал, что Бетховен — не для Падеревского. «И Джозеффи, и Руммель исполняли эту сонату (Waldstein), демонстрируя всю ее красоту с гораздо большим совершенством, чем Падеревский, как в техническом, так и в эмоциональном отношении». Но, тем не менее, Падеревский произвел впечатление на Либлинга, как sui generis и sublime художник.
На первых порах многие американские музыканты были поражены. «Мне кажется, — писал Уильям Мэйсон, — что Падеревский так же хорошо владеет звуком, как и любой другой пианист, но в остальном он, не считая Таузига, ближе всех к Листу. С присущей ему проницательностью Мэйсон указал на самую характерную особенность игры Падеревского: «Ему свойственно это трудно уловимое качество, отчасти выражаемое немецким словом Sensucht, то есть «страстное желание, тоска». Шопен обладал им — об этом часто говорил Лист. Все, что Падеревский играет, он окружает некой поэтической дымкой, благодаря которой он так непохож на всех других пианистов, а его исполнение производит такое сильное впечатление».
К 1896 году Падеревский совершил уже три турне по Соединенным Штатам и собрал (как считает Гёрлиц) полмиллиона долларов. Он был самым популярным артистом в Америке за всю историю. На одном концерте в Чикаго выручка составила 7382$ — сумма неслыханная по тем временам. Четыре концерта -два в Чикаго и два в Сен-Луисе — принесли ему за неделю 21000$. Публика отказывалась уходить из зала и требовала бисов на протяжении целого часа. Не менее тысячи людей поднималось на сцену, чтобы пожать пианисту руку. В Техасе целые школы приезжали за много миль, чтобы посмотреть на него. По всей Америке толпы людей собирались на железнодорожных переездах, чтобы увидеть его личный вагон, надеясь заметить в окне его профиль. Нередко люди стояли вдоль всей улицы от его отеля до концертного зала.
Но медовый месяц продолжался не слишком долго. Критики начали обвинять Падеревского в том, что он колотит по роялю, много мажет и играет в беспорядочном ритме. Уже в 1900 году он начал получать дурные отзывы, а к 1916-му встречались такие оценки: «неудовлетворительное, неточное прочтение», «плохая техника», «колотящая левая рука» и «множество фальшивых нот». Многих критиков больше всего раздражали его «неясные ритмы», а, кроме того, его постоянное арпеджирование — опережающая левая рука. Падеревский был далеко не единственным, кто использовал такое опережение, эта манера была свойственна многим пианистам-романтикам. Пошли разговоры о пианистической небрежности Падеревского, и критик из Лос-Анджелеса писал 28 октября 1916 года в Graphic, что если бы он преподавал фортепиано, то запретил бы студентам ходить на концерты Падеревского. «Очень жаль, что такой большой артист теряет престиж среди общества, живущего тем же искусством, что и он, — я не слышал, чтобы хоть один музыкант высказал мнение, отличающееся от изложенного здесь». Знаменитый бостонский критик Х.Т. Паркер назвал Падеревского «бледным отражением его былой сущности».
Он много записывался, но, в основном, неудачно. В трудных произведениях его исполнение и его темпы всегда чрезвычайно осторожны. Пластинки доносят до нас его словно «говорящую» фразировку и как бы намек на, может быть, красивейший звук в истории пианизма. Но качество его техники всегда оставляло желать лучшего, а его ритм действительно был дерганый и эксцентричный. Его лучшая запись — это, вероятно, Десятая рапсодия Листа. Вступление замечательно: величественно, благородно, значительно; раздел с glissando звучит изящно и стильно. В коде, однако, делаются заметными его слабости, а последние страницы — ужасная каша. Очевидно, что Падеревский обязан своим триумфом не мастерству, а стилю, манерам. Его запись «Песни прях» Вагнера-Листа — пример его удач; с другой стороны, Вальс-каприс Рубинштейна лишился почти половины составляющих его нот, а из оставшейся половины многие фальшивы. Если Падеревский играл подобным образом или так, как он записал ля-бемоль-мажорную Балладу Шопена на валике 1906 года, то это было ужасно.
Однако это ничего не меняло. До самого конца публика рвалась на концерты Падеревского. Всякий, кто бы заявил, что он не самый лучший из всех живущих великих, был бы растоптан. В глазах публики «Падеруски» был воплощением фортепиано. Как композитор он пользовался известным успехом, в основном из-за своей личной популярности. Сейчас в Америке, кроме Менуэта соль-мажор, уже не звучат никакие его произведения, да и в его родной Польше их услышишь не часто. Даже триумфальное возвращение Падеревского на концертную эстраду в 1923 году, после того, как он был премьер-министром Польши, не спасло его музыку.
Он играл до конца своих дней — усталый старик, чьи дрожащие пальцы безуспешно пытались пробудить великолепие его юности. Но в зените славы, перед наступлением нового века, он был феноменом — человек, сам проложивший себе дорогу одной только силой воли, сделавший невероятную, фантастическую карьеру несмотря на то, что пианистическое дарование его было гораздо скромнее, чем у многих его коллег. Он обладал стилем, и душой, и прекрасным звуком; ему были присущи внутреннее достоинство и обаяние; и, кроме того, он был несравненным шоуменом. Так что пока его соперники подсчитывали его фальшивые йоты, он подсчитывал свои доллары.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *